Протоиерей Александр Шаргунов. «Толпа становится народом Божиим»


Прот. Александр Шаргунов

Александр Иванович Шаргунов
(род. 1940), протоиерей, настоятель Московского храма святителя Николая в Пыжах Родился 31 декабря 1940 года в Кировской области. Русский.

С 1961 по 1967 год — студент Московского Государственного педагогического института иностранных языков им. Тореза. В период учёбы, в 1965 году, принял святое крещение с именем в честь священномученика Александра Иерусалимского [1].

В 1967-1968 годах трудился переводчиком в Госконцерте, где переводил и писал стихи.

С 1971 по 1975 год работал в Загранпатенте при комитете по изобретениям СССР.

Одновременно, с 1974 по 1976 год прислуживал алтарником и чтецом в Московском храме святого Иоанна Предтечи на Пресне.

В 1976 году, сдав экзамены за 1-й и 2-й классы, был принят в 3-й класс Московской духовной семинарии. 27 марта 1977 года был рукоположен во диакона, а 21 мая того же года — во священника. В том же году окончив 3-й класс семинарии, сдал экзамены за 4-й класс и был принят на 1-й курс Московской духовной академии. В 1978 году перешёл на заочное обучение, а в 1982 году окончил академию со степенью кандидата богословия, защитив диссертацию на тему: «Догмат в христианской жизни

«.

С 1977 по 1991 год служил в храме иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке.

В 1986 году был возведён в сан протоиерея.

С 1 сентября 1989 года (за исключением периода с 1 февраля по 31 августа 1992 года) — преподаватель Московской духовной академии и семинарии. Вёл курс Священного Писания Нового Завета.

С 1991 года — настоятель Московского храма святителя Николая в Пыжах.

С 1994 года по благословению патриарха Московского и всея Руси Алексия II возглавляет общественный комитет «За нравственное возрождение Отечества», организованный патриотической общественностью Москвы.

В конце 2013 года перенёс инсульт, был в реанимации, но вскоре продолжил служение [2].

Плодовитый церковный писатель и известный проповедник, член Союза писателей России.

Протоиерей Александр Шаргунов

Отец Александр принял крещение ещё во время учёбы в институте

31 декабря 1940

день рождения Александра Шаргунова

Будущий протоиерей Александр Шаргунов родился 31 декабря 1940 года в Кировской области в посёлке Труд № 4 Нагорского района. Отец Иван Шаргунов погиб в годы Великой Отечественной войне, мать Анна Рычкова, крестьянка.

О детстве священника в официальных источниках сообщается мало. Известно, что в 1961-1967 году он окончил Московский государственный педагогический институт иностранных языков имени М. Тореза. Свободно владеет английским и французским языками.

В институте отец Александр познакомился со своим будущим соратником и соавтором Станиславом Красовицким. Ныне он священник РПЦЗ (В) Стефан Красовицкий. Во время учёбы и по окончании института Александр Шаргунов занимался поэтическими переводами.

Например, известно стихотворение «Поэт» английского поэта-романтика Китса. Авто его перевода — отец Александр.

Будущий протоиерей Александр Шаргунов крестился в 1956 году

Ещё в годы учёбы Александр Иванович принял крещение. Произошло это в 1965 году. Крестился будущий протоиерей в московском храме Рождества Иоанна Предтечи на Красной Пресне. Крещение он принял под именем Александр в честь святого Александра Иерусалимского.

Необходимо отметить, что переход его от литературного творчества к священничеству был длительным. С 1971 по 1975 год отец Александр работал в Загранпатенте при комитете по изобретениям СССР. В эти годы он состоял в литературно-философских кружках московской интеллигенции.

Здесь изучали Священное Писание. С 1974 года по 1976 год Александр Шаргунов прислуживал в храме в качестве пономаря. Настоятель его в этой период — протоиерей Николай Ситников.

Нам надо опасаться стайности

— Вам с детства довелось быть знакомым со многими известными и интересными людьми из прихода Вашего отца, из литературной и журналистской среды. Кто на Вас производил наиболее сильное впечатление?

— Я был знаком с младшей сестрой Марины Цветаевой Анастасией Ивановной Цветаевой, которая была духовной дочерью моего папы, с писателем-эмигрантом Владимиром Емельяновичем Максимовым, который был главным редактором парижского журнала «Континент», с собственным двоюродным дедушкой — режиссером Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым.

Однажды в Лондоне мы с папой встречались с митрополитом Сурожским Антонием. И хотя я в свои 13 лет был очень заинтересован общением с ним, он сказал мне, шутя, что в детстве тоже так умел — спать с открытыми глазами. Отсылаю к своему очерку «Солнечные антресоли митрополита Антония», там я рассказываю об этой встрече более подробно. Очень важно в человеке — ощущение, которое от него остается, а владыка Антоний, я помню, был со мной очень добр. Такие встречи запоминаются, и, вот уж точно, еще в детстве придают тебе какой-то вес, дают ощущение какого-то праздника.

С сыном Ваней

С сыном Ваней

— В наши дни ученые снова исследуют мощи царской семьи, так как вопрос об их подлинности все еще открыт. В «Книге без фотографий» Вы писали, что часть останков, обнаруженных в годы «перестройки» в Ганиной Яме, долгое время хранилась у Вас дома. Как это получилось?

— Однажды к нам пришел исследователь, историк, который через архивы сумел узнать место, где были закопаны расстрелянные. Он откопал их среди уральских болот и попросил папу часть останков — пуговицы, ткани, брошь, черепа и кости — схоронить в нашей квартире. Так они оказались у нас, когда об этом еще не знала ни Москва, ни страна, ни весь мир. Но я уже знал, и это было для меня как чудо. Кстати, папа прикладывал большие усилия для канонизации великой княгини Елизаветы Федоровны: помню, на самой заре перестройки он написал большую статью о ней в «Литературной газете».

— А кто еще из новомучеников имеет для Вас особое значение?

— Еще не все из тех верующих людей, о которых знала моя семья, канонизированы. Был, например, публицист Михаил Осипович Меньшиков, которого в 1918 году расстреляли прямо на глазах у жены и детей. В своем исследовании о Валентине Катаеве я упоминаю его троюродных братьев. Архиепископ Пахомий (Черниговский) и архиепископ Аверкий (Волынский) погибли с разницей в 16 дней в ноябре 1937-го — первому сделали смертельную инъекцию в тюремной клинике НКВД в Котельниче, второго расстреляли в Уфе.

Очень значимой для меня фигурой остается святитель Лука (Войно-Ясенецкий). Это человек, который прошел тяжелейший путь заключений и страданий — и при этом достойно служил Богу, Отечеству, людям и даже удостоился Сталинской премии.

— Есть ли в Вашей жизни человек, которого Вы могли бы назвать своим Учителем?

— Их много. Это и писатели-классики, и писатели-современники, которые для меня художественно важны. Одновременно с этим, мне кажется, учитель не обязательно должен быть высоколобым академиком, но мы должны учиться и у своих ближних. Для меня учитель — мой сын. И даже простая бабушка на лавочке тоже может быть учителем.

— Действительно было такое, что простая бабушка помогла чему-то научиться?

— Важным моим учителем была моя собственная бабушка, единственная, которую я застал в живых. У бабуси было всего два класса образования, и при этом она истово и страстно писала письма знакомым и подругам, знала очень много удивительных слов, пословиц, изречений. В ней было нечто не просто вятское, а древнерусское. Помню, как еще на первом курсе журфака читал вслух про Кия, Щека, Хорива и сестру их Лыбедь — и внезапно услышал эхо и понял, что она слово в слово вторит старинной легенде. И я даже написал рассказ о ней — «Бабушка и журфак». Она много чего дала мне: читала все мои первые статьи, подсказывала, советовала, рассказывала истории из своей жизни. Как-то раз я показал ей книгу про войну — и она вдруг начала своим желтым ногтем корябать изображение Гитлера со словами: «Мужа мово убил!»

В общем, бабушку я очень любил и много с ней советовался, при том, что она была простым деревенским жителем. Простота — это совсем не то, что нужно чванливо воспринимать. Недаром Лев Николаевич Толстой учился уму-разуму у крестьян и даже подражал одному из них — Епифанию — не только в поступках, но и в жестах и движениях, а крестьянские дети в толстовской школе отчас­ти воспитывали учителей. Александр Сергеевич Пушкин общался с крестьянами в Святых Горах, и, конечно, не было бы Пушкина без Арины Родионовны. При этом очень важно развивать самостоятельное мышление. Самое опасное и самое распространенное сегодня — это стайность, штампы, коллективное мышление на любые темы, пошлая претенциозность. Вот этого надо опасаться.

Во время учёбы в духовной академии отец Александр заявил о необходимости канонизации Царской семьи

С 1971 по 1975 год Александр Шаргунов работал в Загранпатенте при комитете по изобретениям СССР. В 1976 году он сдал экзамены сразу за 1-ый и 2-ой классы и поступил сразу же в 3-й класс Московской духовной академии.

Проучившись в 3-м классе семинарии всего год, и сдав экзамены сразу за два класса, будущий иерей поступает в 1977 году на первый курс академии.

Одновременно он ведёт духовную жизнь. С 1974 по 1976 год он прислуживает алтарником и чтецом в храме св. Иоанна Предтечи в Москве. Здесь он активно участвует в жизни прихода, ведёт богословские беседы. В это время проявляется его принципиальная позиция по вопросу мученичества Царской семьи и её канонизации.

21 мая 1977

в этот день Александр Шаргунов рукоположен в священники

В 1977 году, 27 марта его рукоположили в диаконы. В этом же году 21 мая он стал священником. Из-за сложных жизненных обстоятельств, прежде всего пастырского служения, отец Александр перевёлся на заочную форму обучения.

С 1977 по 1991 год он служит в храме иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке (район Якиманка). В 1982 году оканчивает Московскую духовную академию, получив степень кандидат богословия. Тема диссертации — «Догмат в христианской жизни».

Мой батюшка

Протоиерей Александр Шаргунов

Они жили большой семьей: Иван Иванович, офицер, Анна Алексеевна, крестьянка, ее родители — Лукерья Феофилактовна и Алексей Акимович, малыши — Гена и Зина. А нашего героя назвали Винцент. В те времена это было в порядке вещей — давать неожиданные имена.
Но все же откуда «Винцент»? Настоял на имени Иван Иванович. Он едва ли знал о Ван Гоге, однако где-то это имя встретил и оценил. Возможно, он решил подарить сыну имя яркое, загадочное, предвещающее интересную жизнь.

Винцент родился в конце декабря 1939 года в глухом таежном вятском поселке. Душистая парижская весна сре­ди зимней тайги… Вин-цент, Вин-цент — тяжелый звон, багрянец и золото. Жена подчинилась воле мужа, но сына сразу же стала называть Венчиком. Однажды перебирались в другую деревню, там же, в тайге. Ребенок навсегда сохра­нил в памяти ужас от встречи с бабой-ягой: во время переезда на часок-другой оставили его у незнакомой им таежницы-старухи в жарко натопленной избушке. Там что-то зловеще кипело в больших чугунках. Старуха наклонялась к малышу и обещала скрипуче: «Я тебя съем!» В ее глазах дрожали дьявольские огоньки.

Вскоре началась война. Ивана Ивановича призвали под Ленинград. Он угодил в штрафбат (разлил солдатам спирта больше положенного). «Судьба моя переменилась не на долгие сроки», — писал домой. Безногий однополчанин потом рассказывал: на сердце, к гимнастерке Иван прикре­пил фотокарточку маленького Винцента. Пуля пробила фотографию и сердце. В это время ребенок играл на полу в избе. Вдруг заплакал и закричал: «Папку убили! Папку убили!» Мать била его, он вырывался и кричал: «Но я же не виноват, что папку убили!»

У матери на войне убило всех четверых братьев, а у погибшего отца — всех троих.

В деревне было большое хозяйство: крытый двор, лошадь, корова. Венчик носил лапти. Да, подчеркиваю, лапти носил! С шести лет ездил верхом на лошади и доил корову. Косил траву. Как-то летом мимо маленького косаря (эта история мне запомнилась, и потом в прозу я ее включал) шли мужики, уцелевшие после войны, и сказали:

— Какой молодец! Хороший работник!

Один из них подхватил:

— Надо ему яичко дать…

Годы были голодные, и обещанный подарок казался чем-то волшебным, как будто не простое будет, а золотое яйцо. Мальчик изо дня в день все ждал подарка. «Они не забыли, — думал он. — Они еще осчастливят». Но никто ему, конечно, не дал никакого яичка.

В школу ходил за пять километров. Туда и обратно. Иногда один, иногда с братом и сестрой. Идти надо было через густой лес. Как-то там встретился медведь. Другой раз — беглый каторжник: человек в телогрейке бежал, озирался, падал в траву (вокруг было много лагерей). Уже тогда Винцент начал писать:

«Стихи писать не может каждый», — Сказал однажды Гена мне. Но стихотворной мучим жаждой Пишу стихи — горю в огне.

Где похоронен отец, никто не знал: в братской могиле, и все дела. Умер дедушка — рыбак и охотник, воевавший еще в Первую мировую. И Анна Алексеевна повезла свою старую мать и трех детей из деревни на новое место — в уральский поселок Еткуль к родне. Там устроилась кастеляншей при гостинице. А Винцента отдали в суворовское училище в городе Свердловске.

Все преподаватели прошли войну, были истовы, чудако­ваты, у большинства суворовцев отцы погибли на фронте. В училище приезжал маршал Жуков, командующий Уральским округом. Он шел по этажам, по коридорам, каменное лицо выражало волю. По утрам на плацу ребята маршировали и пели: «Юные суворовцы, Сталин любит вас, выпол­ним, суворовцы, Родины приказ!». Винцент начал публико­ваться в свердловских газетах. Его рассказ «Сергей Францев» получил награду газеты «Красный воин», правда, Францева редакция переименовала в Брянцева, но и газету автор называл на античный лад «Прекрасный воин».

Случилось так: один в классе, будучи дежурным, снял со стены портрет Сталина, вытер тряпкой и неожиданно для себя выдохнул: «Чтоб ты сдох!». Само вышло, как будто кто-то за него это сказал, хотя он, как и все, верил в вождя. Через неделю Сталин умер. Подросток был в шоке: он решил, что Сталин умер из-за него.

Как-то стояли на плацу и играли в телеграф: по ряду вполголоса от одного к другому передавали матерное словцо. На Винценте связь закоротило. Он не мог, не то что не хотел, а не мог повторить. Его после этого начали дразнить «святой», на спине рисовали мелом крест. Но Винцент был крепок мышцами и первым отличником, поэтому от него быстро отвяли.

В военном лагере суворовцев под Свердловском располагалась аллея вождей. Золотистый песок тропинки и по бокам торжественные, застекленные портреты главных лиц партии. От этого места веяло чем-то священным. И вот было объявлено, что Берия — враг и шпион. И в его портрет полетели камни. Зазвенело стекло. Юный суворовец Винцент смотрел на все это потрясенно.

Он не хотел становиться военным, он уже понял свою страсть — писать слова. Гордость училища, он за полгода до выпуска заявил, что его бросает. Начальник, генерал, вызвал мать. Та приехала ни жива ни мертва. Расстроилась и крича­ла. Сын ни в какую. Закончилось все уходом из суворовцев, доучиванием в вечерней школе и поступлением на факультет журналистики Свердловского университета.

В 1959-м в СССР приехал Никсон. Американский вице-президент катил по улицам Свердловска и, высунувшись из окна автомобиля, широко улыбался и размахивал руками. Вместе с Никсоном прилетели журналисты и сопровождающие. Винцент стал разговаривать с ними по-английски. Ему было интересно, как живут американцы, что думают про нас. Возле гостиницы американец с готовностью общался, тоже спрашивал и показывал на своего чернокожего приятеля: «Вы думаете, негров эксплуатируют, а он у нас капиталист. Владеет большой компанией». После этого разговора на улице подошли двое, показали удостоверения КГБ и отвели в помещение. Они угрожали. «Мы тебя сейчас увезем, и никто никогда тебя не найдет». Винцент отвечал им дерзким смехом. Не боялся и не понимал угрозы. Он слушал рок-н-ролл на бобинах, носил узкие брюки, курил две пачки в день.

Через год в университете произошел настоящий скандал. Попросили написать стихотворение в стенгазету. Быстренько сочинил. К какой-то годовщине Ленина.

В его глазах я вижу стольких Глухих годов походный строй: И тридцать памятный жестокий, И смутный пятьдесят шестой.

Тридцать памятный — тридцать седьмой, пятьдесят шестой — события в Венгрии.

Скандал разразился громкий и истеричный. Общее собрание курса. Собрание всего факультета. «Он передавал в Америку какие-то бумаги», — вещал декан. С этого собра­ния Винцент нагло ушел — «опаздываю на встречу с читателями». Собрание Свердловского горкома комсомола. Собрание городского Союза писателей, где до этого в нем души не чаяли и собирались принимать. Книгу его стихов, которая уже была готова, рассыпали. Из комсомола исключили. С факультета отчислили. В «Комсомольской правде» на всю страну вышел фельетон о «политически незрелых юношах», где рассказывалась история «манерных и бессмысленных, а по сути дела, антисоветских виршей студента Шаргунова».

Винцент поехал в Еманжелинск — хмурый городок в Челябинской области, именем своим напоминающий об имажинизме. Там устроился в местную газету. Через год поехал в Москву и поступил в Литературный институт. Опала не помешала поступлению, даже тогдашняя система не могла контролировать всех неотступно. В Литинституте учился Коля Рубцов, с которым пили, как-то Рубцова долго отчитывали в газете, куда вместе понесли стихи.

Стихи Винцента были все более мистичные и загадочные. Их не брали в советские издания.

Зачем на родине своей Болеют люди ностальгией, И жест, в котором жест ветвей, Сильней, чем жесты остальные?

И там, где звезды, надо мной Летает тень моя в смятенье. И потому освобожденье Есть возвращение домой.

Он бросил Литинститут, потому что стало скучно. Он и так все знал, чему учили. Бросив Литинститут, уехал в город Качканар и записался на всесоюзную стройку бетонщиком.

Вновь работал в еманжелинской газете. Ночью, зимой, ехал из деревни, куда отправлялся за репортажем, машина остановилась. И вдруг среди снегов и тьмы внутренний голос ясно и твердо сказал: «Надо в Москву. В Иняз».

Прилетел в Москву и легко поступил в Иняз. С детства способный к языкам, он свободно владел английским.

На последнем курсе случилось его знакомство с Аней, писательской дочкой из Лаврушинского переулка, моей мамой. Им было по двадцать три. Красивая пара: легкая, стройная, темноглазая и скуластый, высокий, светлоглазый. Они воспринимали мир интуитивно, но выводы делали страстные, категоричные. Он посвящал ей стихи о любви и смерти:

Прощения и нежности пора. И ты, моя любимая, с утра У озера выходишь на поляну. Прохладно от пылающей воды, И листья на поляне, как следы Всех маленьких детей, умерших рано. И где-то — будто нет ее нигде — Весь день поет в кустах прибрежных птица. И свет идет по медленной воде, В которую лицо твое глядится…

Они поженились, одновременно уверовали в Бога и крестились в один день. В крещении Винцент получил имя Александр. О том, как уверовали, подробно писать не стану. Все случилось через мистическое потрясение, их изменившее навсегда.

Веру почти все не понимали.

— Молодой человек, я узнаю ваш тип, — благожелательно говорил режиссер Сергей Герасимов, дядя жены. — Это тип идеалиста!

— Но ведь хотя бы ромашка больше всего кинематографа…

— Согласен, — ответил Герасимов и прочитал наизусть Символ веры.

Начали приходить к Богу многие знакомые. Журналист Миша Ардов, поэт Станислав Красовицкий. Уверовавшим супругам встретилась Анастасия Цветаева, которая сильно их поддержала. Когда наш герой примет сан и назовется отцом Александром, она станет его духовной дочерью.

Он окончил Иняз, и теперь предстояла поездка на несколько лет в Алжир — переводчиком. Незадолго до отлета вызвали в КГБ. «Зачем вам эта поездка? Поезжайте в Англию, во Францию. В творческую командировку. Давайте сотрудничать». Отказался. Не пустили даже в Алжир. «Вы понимаете, что вам не быть больше, чем школьным учителем?» — «Меня это устраивает».

А потом он работал вне штата в Министерстве культуры. Вместе с иностранными музыкантами и художниками ездил по всему Союзу. «О, Винцент!» — оживлялись французы. С певицей Жаклин Франсуа чуть не погибли в ташкентском землетрясении. Землю корежило, и рушились домики, пока самолет был в воздухе. Пришлось садиться в дру­гом городе. Путешествовал с дирижером Полем Паре. Тот дружил с Марком Шагалом и в Ленинграде пришел в гости к сестре художника. Проводив дирижера до квартиры, Винцент поклонился и ушел вопреки всем предписаниям. Чтобы им не мешать и не выглядеть соглядатаем.

Он был переводчиком на обеде Паре и министра культуры Фурцевой.

— Почему посадили Синявского? — спросил дирижер. Фурцева ела жадно и говорила сквозь еду.

— Пусть сидит где сидит. Да и Данилай пускай… Им полезно посидеть!

В это же время Винцент был переводчиком стихов. Например, американских поэтов. До сих пор в книгах Каммингса на русском некоторые стихи в переводах Шаргунова.

Вся в зеленом, моя любимая отправилась на прогулку на большой золотистой лошади в серебряный рассвет, четыре длинные собаки летели низко и улыбаясь, сердце мое упало мертвое впереди.

Или:

Весна подобна быть может руке в окне осторожно взад и вперед передвигая Новые и Старые вещи, в то время как люди глядят осторожно, передвигая, быть может, кусочек цветка сюда, перемещая воздух немного туда и ничего не разбив.

В Министерстве культуры предложили вступить в партию, чтобы войти в штат, — «или увольняйтесь». Он не согласился и наконец-то стал обычным школьным учите­лем. В московской английской спецшколе преподавал язык и западную литературу. Целый год. Читал старшеклассникам Библию на английском, и они не доносили, а любили учителя-оригинала. И не прекращал заниматься книжными переводами. И ходил в церковь. Был алтарником, чтецом… А однажды подал документы в семинарию.

Поехал в Загорск, в Лавру. В электричке обнаружил, что надел ботинки разного цвета, так спешил…

В 1978 году он был рукоположен в священники, перестал писать и переводить стихи и полностью посвятил себя церкви.

Его сразу попытались взять в отдел внешних церковных связей: «Нам нужны хорошие, хорошие!» — сказал зазывавший. Но он предпочел просто служение. Стал одним из священников в храме Всех скорбящих радости на Большой Ордынке. Однажды подступил гэбист и сказал: «Нас интересуют только иностранцы. Они же приходят сюда. Вы не могли бы нас держать в курсе?». Батюшка парировал: «У вас же ничего не делается без приказа, правильно? Вот и у нас ничего не бывает без благословения. Я не могу заключать с вами тайной сделки. Сначала я должен взять благословение у правящего архиерея». Гэбист отступил, смешавшись.

На самом деле в это время отец Александр уже был подпольщиком. В Рязанской области в избе хранился печатный станок. Там несколько верных чад печатали жития святых, в том числе убиенных большевиками, по образцам, присланным из православного монастыря города Джорданвилля, штат Нью-Йорк. Книги отец Александр распространял среди верующих.

Он почитал царскую семью и ей молился, в доме хранилась частица мощей великой княгини Елизаветы, переправленная из Иерусалима. А затем чудесным образом в доме появились останки царской семьи. Их отрыл в уральских топях один литератор. О находке не знал еще никто в мире, но в квартире священника на Фрунзенской набережной уже хранились кости, отрезки одежд, пуговицы. Всю юность Винцент бродил в Свердловске мимо Ипатьевского дома, и вот теперь… Но больше того — мать его жены, писательница Валерия Герасимова, до революции жила в Екатеринбурге и в гимназии сидела за одной партой с дочерью Юровского, впоследствии расстрелявшего царя.

В 1980 году у отца Александра, сорокалетнего, родился сын, которого назвали Сережа.

Первое и главное мое впечатление: я не знал, как зовут отца. «Чучуха», — иногда ласково говорила ему мама. «Винцент!» — окликала раздраженно. «Батюшка!» — восклицала крестная. На улицах, когда у меня спрашивали: «А как зовут твоего папу?» — я терялся, а он, оказавшись рядом, представлялся: «Александр Иванович». Впрочем, и то, кем он работает, я обычно скрывал и отделывался не очень понятным мне самому словом «переводчик».

Я относился поначалу к папе с тревогой.

Папа казался мне то очень строгим, то очень добрым. И действительно, всегда эти крайности в нем сочетались, иногда в течение минуты. То он улыбался, всем лицом, ясными глазами, и хотелось смеяться и кружить вокруг него, но он же, огорчившись или задетый каким-то словом, темнел, начинал перебирать губами, и становилось страшно: отец рассержен. Он был очень чуток к словам, гневался на любую пошлость. В те разы, когда мы оказывались вместе перед телевизором, я всякий раз молился, чтобы не показали ничего, что могло бы его возмутить. Тогда он заводился и начинал сокрушаться так, что я чувствовал свою вину за телеящик. Всю жизнь не оставляет меня понимание природы отца: его надо оберегать от любой пыли и грязи, он слишком чист, наивно, но и воинственно чист. Даже в его почерке, круглом и мелком, похожем на рисунок птичьих лапок на снегу, эта чистота.

Когда мы смотрели ящик? Считанные разы, у соседей в Москве или летом у знакомых… Телевизор дома отсутствовал. Однажды папа стал играть со мной в телевизор. Хорошо помню этот день. Мамы не было дома. Папа поставил два стула, на один сел, в квадратной пустоте другого выставил разные игрушки — зверей, кукол — и говорил грозно: «Внимание! Внимание!». Я дико хохотал и на следующее утро побежал к нему в комнату: давай играть дальше. И был жутко разочарован: продолжать игру отец отказался.

Он тонко и интересно рисовал, но как будто стеснялся этого. Когда я шел к кому-нибудь на день рождения, он мгновенно сочинял за меня легкие и забавные стихи. Его обыденная речь состояла из созвучий и каламбуров, но стихов по-настоящему он больше не писал.

Все-таки я с самого детства ощущал в папе какую-то космическую одинокую увлеченность, которая беспокоила. Некая таинственная замкнутость.

Мы приехали в Крым, мне было пять. Вечером среди ароматов отец вышел со мной во двор, со двора на дорогу. Мерцали звезды, близко темнела гора, к которой поднима­лась дорога.

— Пойдем.

— Куда, пап?

— В горы пойдем.

— Там же шакалы.

— Ну и что. Пойдем… — Он глухо рассмеялся. — Погуляем с шакалами. Пойдем ближе к звездам.

— А мама? Она нас потеряет!

— Не трусь.

Он шел, и я, охваченный мучительным сомнением, пошел за ним, но все медленнее. Он шел, задумчиво напевая. Меня пронзил страх. Отец скрипел камешками, и вот, касаниями сандалий о камешки подстраиваясь под этот скрип, я ринулся обратно, в несколько прыжков достиг ворот, бросился в сад, где в тусклом небесном свете низко свисали виноградные гроздья. Побежал по двору, споткнулся и рухнул в канаву. Упал на спину. Лежал и видел звезды.

А на следующий день было море. Отец учил меня плавать. Он смеялся и тащил в глубину воды, и тогда я сообразил, как его остановить. Надо обвинить его в побеге. Родители часто говорили между собой о беглецах за границу, удачливых и неудачных.

— Папа! Куда? — завопил я отчаянно сквозь брызги. — Там же турский берег!

Он хочет меня угнать в Турцию, через море, в запретное чужеземье — об этом был мой вопль, обращенный к берегу советскому.

— Там турский берег! Папа, пусти!

Он бормотал: «Ну надо же, советский патриот», возвращался со мной обратно к пляжу, где, подняв головы, подозрительно глазели отдыхающие.

Папа никогда меня не бил. Не порол. Хотя часто шутил на эту тему. Даже когда шестилетним я в лесу ушел от него просто так, куда глаза глядят, и проблуждал с утра до вечера, семилетним устроил потоп в квартире (открыл краны, играл в слесаря), а восьмилетним поджег ее. Только в бликах пламени отец замахнулся, но не ударил.

Отец признался: в детстве он тоже уходил из дома, за что-то обидевшись на мать. Прошел километров тридцать, прежде чем его вернули на грузовике. Я-то ушел бродить не из обиды — из страсти к приключениям. Но пожар учинил из обиды. Тогда началась перестройка, и у папы в «Литературной газете» вышла статья о княгине Елизавете.

— Как?! Ты до сих пор не читал статью своего отца? — спросила у меня его помощница, розовощекая тетя Оля.

— Не читал.

— Стыдно, — она смерила меня презрительным взглядом; папа молчал, он, как всегда, не обращал внимания на разговоры, погруженный в свои раздумья.

Они ушли на кухню ужинать, где их ждала мама, я вошел в комнату. Шагнул к окну. На подоконнике лежали журналы («Огонек», «Родина», «Наше наследие») и тот номер «Литературки», пушистая вата, коробка со спичками. Я думал о том, что оскорблен. Машинально нашарил спичку, вытащил, чиркнул. Вата вспыхнула мгновенно и празднично. Загорелись бумаги, заплясали, попадали. Вспыхнули занавески. Огонь побежал по полу змеей. Я принялся бросать на эту быструю змею одежду из шкафа. Наконец я сорвал с себя свитер и тоже размашисто швырнул в костер. Мечущимся среди огней, полуголым, меня и обнаружил папа, привлеченный запахом гари. Взрослые быстро погасили пожар.

Отец был бледен, взглянул пристально, легонько замахнулся. Замахнулся, и все.

Интересно, что он не вел со мной воспитательных бесед — ни после ухода из дома, ни после потопа и пожара. Я говорил «прошу прощения», и этого оказывалось достаточно.

С шести лет он обучал меня английскому. После завтрака мы читали английские книги, лежа на даче в яблоневом саду на старой продавленной раскладушке. Папа говорил, что это наша лодка, и шутливо сипел: «Держись, браток!», мол, не упади в зеленые волны травы. После обеда мы ехали в лес, мама — на своем велике, я — у папы на раме, и там продолжались уроки английского. В стране объявили анти­алкогольную кампанию, а в детской книжке фигурировали друзья по имени Нора и Джон, и он придумал лозунг: Nora and Jоhn like odekolon!, который я повторял под его одобрительный смех. Иногда мама вспоминала отцовские стихи. «Лето слишком прекрасно, чтоб долго продлиться!» — вздыхала она. Он легко махал рукой с полуулыбкой. Он не отрекался от стихов прошлого. В отличие от моего крестного авангардного поэта Красовицкого, который, уверовав, все свои стихи испепелил.

Папа был скуп на похвалы, хотя за лето я стал читать и говорить на английском. Вообще, папа никогда не препятствовал всерьез мне в моих делах (литературных и, так сказать, общественных), но уж точно никогда их не приветствовал и в них не помогал. Зато как он по-детски сиял, когда я шел в храм! Уже в четыре я переступил порог алтаря, в восемь стал алтарником: был одет в стихарь, читал молитвы перед народом, ходил со свечой впереди крестного хода — годами. До семнадцати, до поступления на журфак МГУ. Сначала я был увлечен, позднее отлынивал и прислуживал из любви, чтобы папу не огорчать.

В школе по настоянию родителей я единственный не вступил в октябрята, а затем в пионеры. А вскоре, к радости родителей, советская система рухнула. Папу пригласили преподавать в духовную академию и поставили настоятелем беленького храма святителя Николая на улице Большая Ордынка.

Приветствовавшие перемены и победу над коммунистами, родители скоро разочаровались в новой России. Они ждали расцвета. В храм повалили бомжи, беспризорники, беженцы, голодные старушки, просившие хлеба. Однажды на моих глазах мужчина сорвал со стены икону и выбежал из церкви. Я погнался за ним, настиг возле Марфомариинской обители, вор проскрежетал: «Спокойной ночи, малыши», — и побежал дальше. Отец не переносил «разврата», а теперь похабщина торжествовала всюду и везде. Конечно, он был разочарован. А потом случилась московская гражданская война.

Помню горячий спор у нас в гостиной. Литератор Игорь Виноградов и Сергей Юрский, которого папа крестил. Спорят о танках, о стрельбе, о том, можно ли было распускать парламент и нарушать закон…

В те дни осени девяносто третьего наметился разлад отца с любившей его либеральной интеллигенцией. Помню, как перед Новым годом пришел к нам в гости парижанин, писатель Владимир Максимов, отказывался от обеда и только налегал на клубничное мороженое, и они с отцом сидели полдня и единодушно говорили о трагедии того октября.

«Почему же они не пошли со всеми либералами в одну сторону?» — думаю я. Наверное, они крепко были связаны с простонародной жизнью, слишком сочувствовали униженным, оскорбленным, отверженным. Корни их уходили глубоко. Максимов рос в детдоме, отец — в тайге.

Мою бабушку Анну Алексеевну перевезли к нам из Свердловска незадолго до ее смерти.

— Венчик послушный был. Что ни скажу — сразу делал, с радостью. В поле сено собирать детей направила. Прихожу. Венчик мой один граблями машет. «А где другие? Генка, Зинка…» Он грабли бросил, плачет: «Убегли, все убегли…» В Еткуле при гостинице работала. И один человек деньги забыл в номере. Так Венчик эти деньги нашел, мне ни слова — сразу за ним. Нашел на станции и все вернул. Тот по карману хлопнул. Точно, пропали деньги. Как он Венчика обнимал! Пришел с ним обратно, говорит: «Вот, мать, вырастила настоящего человека!»

Бабушка умерла в возрасте за девяносто, и отец служил над ней панихиду, а я, вспомнив юное время, обрядился в стихарь и прислуживал, держал большую свечу, и тающий воск обжигал мне руки.

Повторюсь: отец не мешал, но и не помогал точно. Я взрослел, все реже ходил в церковь, писал прозу, влюб­лялся, устроился на радио, ссорился с людьми, выпивал, курил. Мы не ссорились, но чем старше я становился, тем дальше мы расходились. А может быть, наоборот, в чем-то я повторял его путь.

Мы реже общались, частенько я не ночевал дома, папа суровел, но отмалчивался. Помню, как двадцатилетний, задержавшись в хмельной компании, пришел поздно. Мама была на даче. Отцу предстояло рано вставать на службу, он спал в дальней комнате и не слышал звонков в дверь. Мобильником я тогда еще не обзавелся. Я выскочил в чер­ную ночь, полную белой метели, подбежал к телефонному автомату. Пальцем примерзая к металлу, набрал домашний номер. «Алле», — раздался глуховатый голос. Я долбанул замерзшим кулаком по железной коробке, и, о чудо, отец услышал. «Папа! Папа! — закричал я, и слезы зазвенели в моем пьяноватом голосе. — Отопри мне!» В этот миг я почувствовал себя возвратившимся блудным сыном…

Потом я женился и поселился отдельно. Но мы с отцом продолжали видеться — раз в месяц. Теперь мы видимся чаще — раз в неделю точно.

Говорим об искусстве, о нынешней России, о моей жизни, о моем сыне. Расспрашиваю отца о его детстве и юности. Конечно, он старается свести разговор к Христу. Он напоминает, какой церковный праздник сегодня на календаре или предстоит. Иногда мне кажется, что отец ведет себя более сдержанно и строго, чем мог бы, он избегает лишних жестов и слов, он хочет запомниться целостным, быть стрелкой, которая, не вздрагивая, указывает одно направление — к Христу. Он счастлив, когда я прихожу в церковь и когда в церковь привожу его внука. В разговоре об искусстве папа вновь и вновь говорит про «акварельный принцип: чуть-чуть» и, если я возражаю, отвечает мне резко. Глаза его вспыхивают голубым огнем, и он яростно молодеет. В нем есть опасный порыв к атаке, живет «ген грозы». И чем больше у него сомнений, тем он может быть жестче и резче. Но чем ярче вспышка гнева, тем он отходчивее — вдруг грозу меняет рассеянный блаженный свет, неловко и растерянно отец просит «извинить за грубость», и чувствуешь себя во всем проигравшим и кругом виноватым.

Мне тридцать, а папе семьдесят, а сыну моему Ивану четыре. Мы гуляем на даче, в сорока километрах от Москвы. Горят леса. Но здесь не так душно, как в Москве. Дымка застилает пространства, будто бы память о смерти, символ бренности, призрачности наших дней. В этом темном нескончаемом мареве горечь утекающего времени.

Ходим по лесу, который пока не горит, но особенно сумрачен. Папа напевает что-то: то ли псалом, то ли песню суворовца, то ли стихи Каммингса. Ваня держит на поводке щенка. Охотничья собака Жуля, как и Ваня, весела и ретива.

— Яичко не простое, а золотое, — бормочет Ваня нам сказку. — Жуля бежала, зубами покусала и яичко поломала. Чего, деда?

— Жуля верная, — говорит ему дед громче. — Жюль Верн…

Собака дергает поводок, и Ваня уносится с ней за деревья и дымчатую пелену.

Идем с отцом следом — бодро, ускорив шаги. Он снова что-то напевает. Что? Загадка. Для кого-то он пугающий образ — русский Савонарола. Для кого-то образ обнадежива­ющий — столп Православия. Для кого-то опасный фанатик. Для кого-то огненный проповедник.

За тридцать лет я так и не понял своего отца, не сумел раскрыть. Перечитываю и вспоминаю его странные стихи:

Никто не спрячет, что он есть, никто не спрячет, что нет его. И в эту честь ребенок плачет.

Нет, кое-что мне видно. Это кое-что — чистота. Природная, естественная упрямая чистота. Чистота в походке, почерке, смехе.

На плацу суворовского, в богемных застольях, среди грубой стройки, на амвоне он всегда был чист.

Всегда, еще с детства, когда выходил с ним на прогулку и смотрел на него, что-то смутное, готовое обрести формулировку просилось в голову. «Се человек». Одновременно простота открытая и какая-то внутренняя напряженность, словно бы готовность быть расстрелянным. Статный, ясноглазый, с небольшой бородкой, он выходил на воздух, и всякий раз стоял передо мной человек. Эталонный человек. Вот че-ло-век. Не знаю, как объяснить. Человек, которому можно молчать, так даже очаровательнее. Что если он все время про себя молится и молитва наполняет его зна­чительностью? Или дело в том, что он не человек, а инопланетянин?

Светлоглазый инопланетянин, меня породивший. А?

Он сам в юные годы подозревал, что был занесен в тайгу с другой планеты. Недаром — экзотическое имя.

Журнал «Сноб», декабрь 2010-январь 2011 (№№ 27-28), с. 279-286.

Александр Шаргунов стал настоятелем храма в результате конфликта РПЦ и РПЦЗ

Служить отец Александр Шаргунов стал в знаменитом храме во имя иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радосте» (в просторечии — «Скорбященский») на Большой Ордынке. Настоятелем в то здесь служил Киприан (Зернов), который ранее возглавлял управление делами Московской патриархии, но попал в опалу.

В 1986 году Шаргунова возвели в сан протоиерея.

1 сентября 1989

Александр Шаргунов стал преподавателем Московской духовной академии и семинарии

При этом священник активно занимается общественной деятельностью. В то время СССР ещё существовал и, естественно, что критика Шаргуновым «сергианства», советской власти, а также призыв к канонизации семьи императора Николая II и его семьи не могла вызвать одобрение властей.

Только в 1991 году последовало его назначение на должность настоятеля старинного храма во имя святителя Николая Чудотворца в Пыжах.

Такое назначения произошло в результате конфликта. Дело в том, что по адресу храма зарегистрировалась община РПЦЗ, которую возглавлял иеромонах Тихон (Козушин). Община нарушила закон при регистрации и завладела храмом. Отец Александр изгнал её из храма.

В 1992 году Александра Шаргунова уволили из Московской духовной академии. В этом же году после того, как ректора академии епископа Филарета (Карагодина) освободили от должности, отец Александр продолжил преподавание. Он преподаёт священное Писание Нового Завета.

В октябре 1993 года протоиерей Александр Шаргунов резко критиковал расстрел парламента

Отец Александр Шаргунов, с того момента как стал настоятелем храма святителя Николая Чудотворца в Пыжах, фактически стал руководителем кружка. Его составляли московские православные фундаменталисты и монархисты.

1993

в октябре этого года, отец Александр Шаргунов призвал свою паству голосовать за Геннадия Зюганова

Однако в 1993 году он пошёл на союз с КПРФ, так как понял, что только коммунисты могут спасти Россию от нравственного падения. Во время выборов Президента России он с амвона церкви призвал паству голосовать за Геннадия Зюганова, а не за Бориса Ельцина. Кроме того, он резко критиковал расстрел Ельциным парламента.

В 1994 году создан Общественный комитет «За нравственное возрождение Отечества». Шаркунов в нём получил пост председателя. В комитет вошли известные общественные деятели национал-патриотической ориентации. Организация первоначально критиковала политику Бориса Ельцина.

При этом «нравственное возрождение» комитетом стало трактоваться как в контексте национал-патриотической идеологии с левым уклоном. К этому времени относятся тесные контакты комитета к КПРФ.

Начиная с февраля этого года, деятельность отца Александра Шаргунова сводится к проповеди «нравственного возрождения» Выразилось это в срыве со столбов рекламы и разгроме выставок современного искусства.

Кроме того, среди скандальных выступлений протоиерея можно назвать тайное почитание в его приходы иконы Царя Николая Второго. Также священник активно выступал против канонизации Ивана Грозного и Распутина.

В последние годы протоиерей тяжело болеет

Священник активно выступает на публике. Он посещает средства массовой информации, проповедует на радио «Радонеж» и в журнале «Русский дом». Александр Шаргунов автор многочисленных книг. Среди них можно назвать:

Купить книги отца Александра в интернет-магазине «Сретение»

  • Рождественский Пост;
  • Великий Пост;
  • Воскресные проповеди;
  • Двунадесятые праздники;
  • Пред Крестом и Евангелием;
  • Крест и Воскресение;
  • Православная монархия и новый мировой порядок;
  • Подвижники Марфо-Мариинской обители;
  • Чудеса святых Царственных мучеников;
  • Последнее оружие;
  • Миражи любви;
  • Евангелие дня (толкования на евангельские чтения всего года).

в этот день Патриарх Кирилл удостоил протоиерея правом ношения митры

Активная общественная и политическая жизнь привела к тому, что отец Александр в последнее время тяжело болеет. В 2013 году он перенёс инсульт и находился длительное время в реанимации. Позже, продолжил служение.

Отец Александр Шаргунов проповедовал идеи православного консерватизма

Проповеди Александра Шаргунова весьма популярны в православном мире. Дело в том, что они отличаются глубокой проработкой богословских вопросов. Кроме того, отец Александр произносит их с глубокой убеждённостью в своей правоте.

Видеоролик: Проповедь о. Александра (Шаргунова). 19 декабря 2012 год.

Основные идеи, которые он проповедовал можно назвать одним термином «православный консерватизм». В него входит отстаивание православных ценностей в неизменном виде, почитание царской власти, строго отношение к нравственности. При этом у протоиерея всё выстроено вокруг Бога.

Протоиерей Александр Шаргунов проповедует идеи православного консерватизма.

Он критикует в своих выступлениях различные философские школы. Например, о Ницше в своих проповедях протоиерей говорит:

Александр Шаргунов

Протоирей

«Ницше — апологет разрушения назойливой, как он говорит, морали — нравоучений, в которых он видит «тени Бога», идолы, столь же бесполезные, как понятия ценности, истины или прогресса».

Во многих проповедях богослов разоблачает ересь хилиазма, то есть идеи создания тысячелетнего царства на земле. Отец Александр говорит:

«… Основополагающий догмат христианского откровения — первородный грех — не есть социальная несправедливость, главное зло для хилиастического марксизма». Кроме того, в них также можно найти идею о «царе-искупителе», под которым понимается император Николай II. В Русской Православной Церкви далеко не все разделяют эту идею, указывая на то, что даже помазанник Божий не может считаться ни Спасителем ни Искупителем, так как быть им может только Христос.

Оставляя комментарий, Вы принимаете пользовательское соглашение

О чем молчит литература

— Сегодня большая литература существует, на Ваш взгляд?

— Конечно, существует. Есть интересные и большие писатели — и Евгений Водолазкин, и Алексей Иванов, и Александр Терехов, и Захар Прилепин. Я считаю, что все продолжается. В литературу, как мне кажется, вернулись краски, она сейчас стала очень разнообразной и сложной. Если литература условного постмодернистского времени — это все-таки литература некой издевки и деконструкции, то сегодня я вижу и возвращение внимания к человеку, к реальной жизни, к достоверности.

— Какие вопросы, на Ваш взгляд, все еще остаются неотвеченными? Что большие писатели обходят стороной?

— Сочетание литературы с социальными бедами. У Ивана Бунина, у Леонида Андреева, у Максима Горького сюжеты частной человеческой жизни рифмовались с сюжетами современности, а сегодня в литературе этого практически нет. Не хватает осмысления исторических событий. Например, у нас почти нет новой прозы, связанной с войной на Украине, с драмой Донбасса. Я говорю даже не об осмыслении этих событий, не о выводах, не об ответах — я категорический противник пре­вращения литературы в листовки. Но если бы в книгах появились рассказы о людях внутри событий, воздух времени, для меня это было бы важно…

— Вы часто путешествуете по деревням, селам, городам России, причем с разными целями — и преподавать в школах, и выступать в библиотеках, и просто наблюдать жизнь людей и узнавать их истории. Какие поездки Вам особенно запоминаются?

— Некоторое время назад побывал в далеких деревнях Кировской области, на родине моих бабушки и дедушки, пообщался с местными жителями, даже нашел там свою родственницу. Увидел бревенчатый дом, где прошло папино детство. В этой избе он играл в войну и в момент, когда на фронте убили его отца, закричал: «Папку убили!» Такое у него было озарение.

А теперь собираюсь поехать в Тульскую область, в монастырь, где живет столетний монах, один из родственников Валентина Катаева. У него очень много воспоминаний, связанных с войной, с эмиграцией. Он уехал из России в Австралию, но в 90-е годы решил вернуться — и поселился в Тульской области. Очень бодрый, даже мобильным телефоном пользуется. Надеюсь, нам удастся с ним повидаться. Я стараюсь что-то успевать и помимо литературы — помогать, чем могу, людям, отзываться на то, что волнует. Для меня личное общение — большая драгоценность. Никогда нет ощущения, что это пустая трата времени. Можно, конечно, связаться по скайпу, предложить посмотреть меня по телевизору или прочитать тексты — но вот ты приходишь в нетопленное помещение сельской библиотеки, там сидит какое-то количество людей, и взрослых, и молодых — и это общение с глазу на глаз дает какой-то импульс. Или преподавание в школе. Приезжаешь в 31-й челябинский лицей, проводишь там уроки литературы и понимаешь, что все будет иметь правильные последствия. И действительно, спустя годы эти ученики пишут письма, ищут и находят себя в литературе, в журналистике. Многие, как известно, считают себя гениями, уверены, что их сразу напечатают, хотя это, конечно, не так. Мне на почту ежедневно приходит сотня писем: не всегда есть возможность прочитать и быть рецензентом всех произведений, но тем не менее я стараюсь помогать, кому могу, и реагировать на каждое письмо. Тем более если пишут о какой-то беде.

— Были ли ситуации, когда Вы почувствовали, что реально помогли человеку?

— Часто бывает так, что я просто бросаю клич, а люди помогают. Это происходит почти каждую неделю. Например, недавно многодетная семья осталась без крыши над головой: женщина попала в аварию, была временно нетрудоспособна и не могла оплатить съемную квартиру. Написал статью, ее опубликовали на нескольких ресурсах — и за неделю собрали деньги на дом в Пушкино. Удавалось собрать средства не на одну операцию и на многое другое. Но лично стараюсь по этим поводам не рапортовать…

Здорово, что такие механизмы поддержки работают и что у нас есть взаимопомощь и взаимовыручка. Только что опубликовал на сайте «Свободной прессы» текст о сборе гуманитарной помощи для Горловки, где очень много погибших, раненых, разрушенных больниц, школ и так далее — и отклик пошел сразу же. А вообще когда приходится что-нибудь кому-нибудь отвечать по поводу Церкви, я всегда указываю, что самый главный институт социальной защиты сегодня — это Русская Православная Церковь. Каждый день мне на электронную почту присылают огромное количество отчетов (я специально попросил об этом) о помощи больным, матерям, бездомным, беспризорным, наркозависимым, сидящим в лагерях. Это огромная налаженная работа, которой занимаются все приходы. Но в средствах массовой информации об этом редко упоминается…

Рейтинг
( 1 оценка, среднее 4 из 5 )
Понравилась статья? Поделиться с друзьями: