Являлся ли убиенный инок Ферапонт тульским паломникам? Как рождаются околоцерковные мифы?


Инок Ферапонт

На вечерней службе я с каждением обхожу храм и вдруг за стеклом свечного ящика вижу книгу. На ее обложке изображение оптинских новомучеников: иеромонаха Василия, иноков Ферапонта и Трофима. Я им кажу благоговейно, а в памяти – оптинская сторожка, внимательный, молчаливый послушник и «исповедующийся» ему – мальчишка растерянный, больная душа… Когда же это было? Кажется, тысячу лет назад. Но вот – повеяло, дохнуло родным, позабытым и времени нет. Только вечность живая, сокровенная до срока и неизменная…
* * *

Был переломный, трудный момент в жизни моей семьи. Брата всё более затягивала трясина, из которой – я знал – не многим удаётся выбраться. И хотя я сам, что называется, «баловался» наркотиками, но всё зарекался: сам брошу и брату смогу помочь. Однако самонадеянность моя неизменно терпела крах, и раз за разом я всё глубже погружался в болото греховной жизни.

Однажды, почти случайно, я увидел по телевизору отрывок передачи про Оптину Пустынь. Позже я узнал, что это было интервью с ныне покойным игуменом Феодором. Ничего особенного он, вроде бы, не рассказывал, но меня поразила та неподдельная, чистая радость, которой светилось его лицо. Не знаю почему, но это произвело на меня сильное впечатление. Я сидел у экрана, затаив дыхание, и чувствовал, что в жизни моей случилось то самое НАСТОЯЩЕЕ, которое я искал всегда, с самого детства. Под впечатлением увиденного я решил, во что бы то ни стало побывать в Оптиной пустыни.

Но время прошло, эмоции улеглись, и я никуда не поехал, беспечно полагая, что жизнь моя устроится как-нибудь сама по себе.

Однако к лету 1992-го года тучи над нашей семьей сгустились и прозвучали первые раскаты приближающейся грозы. Агрономический талант брата нашел применение в производстве наркотического сырья такого качества, что им немедленно заинтересовались бандиты, которых тогда было великое множество. Начались угрозы, бесцеремонные вторжения, «наезды», повергающие всех нас в состояние гнетущей, возрастающей с каждым днем безысходности. Казалось, вот-вот разразится ужасная катастрофа.

В один из таких дней я, употребив «запрещенный продукт», приготовился уже погрузиться в привычно-бредовый мир, как вдруг перед моим внутренним взором предстала… икона Божьей Матери с Предвечным Младенцем на руках. Это не была галлюцинация или плод расстроенного воображения, но именно мгновенное и полное отрезвление, совершенно неожиданное для меня и тем более потрясающее.

Икона была деревянная, без оклада и я успел рассмотреть и запомнить ее основные черты. А в следующий миг сердце мое как бы рухнуло перед нахлынувшей благодатной волной, и я неожиданно для себя разрыдался в болезненном и горьком бессилии. Я как будто предстал перед Светом во всем своем непотребстве, и мне хотелось остаться со Светом, но за спиной стоял мир, и я знал, что никак не могу с этим миром справиться.

Случай этот, опять же, произвел на меня сильное впечатление и подействовал вот каким образом: Все последнее время я мучительно выбирал свой путь. Меня манил и увлекал Восток с его очарованием, тайной, мечтой, но и Россия стояла перед глазами – такая расхлябанная и убогая, но РОДНАЯ и от этого уж никак не возможно было отделаться. В отчаянии я пытался соединить все в одно, но в результате чуть не свихнулся и лишь осознал с беспощадной очевидностью, что выбора мне не избежать.

Явление иконы Божьей Матери – покровительницы Руси – я воспринял, как ясное указание на то, что путь мой лежит в отечественной – ПРАВОСЛАВНОЙ традиции. Так в душе совершился перелом, сказавшийся на всей моей последующей жизни.

Прошло еще немного времени, наступил сентябрь и вот однажды вечером, после тягостной сцены, о которой я сейчас не буду рассказывать, решимость моя созрела.

В маленький рюкзак я собрал всё самое необходимое, купил на утро билет и как был – в летней одежде, – не задумываясь о сроках, отправился в Оптину Пустынь.

Россия встретила меня по-осеннему сурово. Дул холодный, пронизывающий ветер; пускался по временам дождик, но не надолго. Свинцовые тучи проносились низко, меняя свои очертания, расползаясь, как ветхая холстина, но и тогда проглядывала не небесная синева, а унылая серая стынь.

Автобус разболтанный, гремящий всеми составами, остановился посреди трассы, прошипел неисправной пневматикой и выпустил меня на обочину. Ни указателя, ни намека на то, что поблизости, где-то, одна из прославленных обителей России. Выручили старушки, сошедшие с автобуса вместе со мной. Согбенные, сухонькие, постукивая дробно своими посошками, они гурьбой зашагали бойко… и я уже знал – куда.

Кругом сосны, настоящий корабельный лес. Стройные, прямые стволы устремлены вверх и там – высоко шумит, не переставая на ветру, зеленый прибой. Земля и не земля даже, а сплошной песок и оттого, что нет грязи, кажется, что сухо даже в сырую погоду. Сухо и чисто.

Ну, вот и монастырь! Ворота в непреступной, точно крепостной, стене распахнуты настежь. Я, сотворив молитву, осенил себя крестным знамением, поклонился и… – с Богом! – шагнул на монастырский двор.

И первое, что я увидел – это идущий в мою сторону от храма, облаченный во все черное – монах. В руке у него были длинные шерстяные четки, которые он перебирал неспешно, по-видимому, молясь. Голова его была как-то склонена вбок, а от всей фигуры веяло отрешенностью и глубоким покоем.

Я пошел навстречу. Мне хотелось расспросить монаха о том, как мне устроиться, но он не замечал ничего вокруг и конечно прошел бы мимо, если бы я не обратился к нему с довольно нелепым вопросом – первым, который пришел мне в голову:

– Простите, Вы монах? – спросил я.

Он остановился, посмотрел на меня внимательно и спокойно, и ответил с едва заметной добродушной улыбкой:

– Нет, я послушник.

Он был в низко надвинутой на глаза черной скуфье. Лицо его широкое, щедро осыпанное веснушками, было обрамлено рыжей густой бородой. Глаза – я это помню отчетливо, – были светлые; может быть серые или даже голубые и смотрели с проникновенной, глубокой серьезностью. Вообще, с первой встречи меня поразила в нем одна особенность: он мог во время разговора смотреть собеседнику прямо в глаза, и это ничуть не смущало, потому что во взгляде его чувствовалось искреннее сострадание и любовь. Говорил он неторопливо и сдержанно, но в то же время с располагающей простотой. Вряд ли он был старше меня более чем на пять лет[1], но от самой его внешности веяло какой-то суровой древностью, словно он успел уже насквозь пропитаться вековым монастырским духом.

Я приступил к обычным для путника расспросам, но вскоре беседа наша приобрела такой задушевный характер, что я, увлекшись, неожиданно высказал своему случайному собеседнику все самое больное и жгучее, что было у меня на сердце.

Он слушал внимательно, не перебивая, потом посмотрел на часы и объяснил, что мне следует дождаться коменданта паломнического общежития, но поскольку тот появится только вечером, то пока… И послушник пригласил меня обогреться в предвратной сторожевой каморке, где он, по-видимому нес послушание. Надо ли и говорить, что у меня к тому времени зуб на зуб не попадал от холода.

Здесь, в дальней комнате, заваленной какими-то чемоданами, посылками и тюками мы продолжили нашу беседу. Кстати, позже я узнал, что по инструкции Володя (так звали послушника) ни в коем случае не должен был меня запускать в сторожку, где хранились ценные вещи и документы паломников. Но вот ведь в чем дело: не всегда инструкции, даже самые выверенные и точные, совпадают с велением живого, боголюбивого сердца. И здесь, забегая вперед, я хотел бы сказать о том, что в поведении Ферапонта (такое имя получил Владимир в постриге) меня подкупало, прежде всего, полное отсутствие нарочитости. Он говорил и действовал действительно от избытка сердца, которое, вместе с тем, умел как бы и сдерживать. Однако, эффект от этой сдержанности получался обратный: душа покорялась богатству сокровенной, глубинной жизни, незримой и от того еще более притягательной и явной.

Удивительно то, что, будучи знакомы с Владимиром всего полчаса, мы сошлись в сердечной беседе о самом сокровенном монашеском делании – об «умном делании» Иисусовой молитвы. И вот что странно – то горение сердца, ту особенную пламенную любовь к молитве, которые переполняли меня тогда, я ищу и не могу обрести до сих пор. Может быть, это была та «благодать призывающая», которая дается новоначальным, что бы они знали потом – чего искать, и не отчаивались в трудные минуты жизни?.. После нашей беседы – очень искренней и простой – мне было странно узнать, что Ферапонт слывёт в монастыре молчуном, нелюдимым и замкнутым человеком. Но если он и казался таким, то по сути своей был не молчуном, а безмолвником; убегал человеческого общения, – но только потому, что не желал лишиться общения с Богом; замыкался, – но не «в себе», а в клети сердца, чтобы обрести то Царствие Божие, которое мы все должны искать прежде всего на свете.

Что рассказывал Володя о себе в ту нашу первую встречу? Насколько я понял, путь его в монастырь был не легким. Об этом свидетельствовало даже то, что на руке его были наколки, но тем более удивительно было слышать речь, наблюдать за поведением, в котором ничуть не проступали черты минувшей мятежности. Все было просто, открыто в нем, не смотря на сдержанность, и исполнено какого-то особого, духовного мужества. Именно эти качества его: мужество и простота – запомнились мне, прежде всего, а так же пронзительная устремленность к Богу…Помню, со слов Владимира, что он увлекался «в миру» восточными единоборствами и даже достиг в этом деле значительных результатов. Это не раз вспоминалось мне после его мученической кончины. Может быть, он мог хоть что-нибудь предпринять для своей защиты, ну, хоть попробовать?.. Не предпринял… И вот именно в этом проявилось, я думаю, в высшей степени то самое мужество, о котором я говорил.

Поразило меня и другое обстоятельство, свидетельствующее о решимости Владимира. Когда один из старцев Троице-Сергиевой Лавры благословил его отправиться в Оптину Пустынь, Владимир не только исполнил послушание, но за два последующих года пребывания в монастыре ни разу не отлучился из него, даже по необходимости, скажем, в соседний Козельск, как это делали многие. Позже мы даже спорили с ним по этому поводу. Я с тоской о Крыме говорил, что в Оптиной хорошо зажигать свечу веры с тем, чтобы потом нести ее свет в родные края. Володя же был решительно со мной не согласен и с удивительной для меня твердостью ответил так: «Оптина – мой дом. Я отсюда никуда не уйду!» А ведь он был тогда всего лишь послушником и можно только догадываться, как тяжело было ему противостоять соблазнам мира, который он так внезапно оставил.

К примеру, девушка, с которой его связывали глубокие и серьезные чувства, шокированная его поступком, приезжала несколько раз в монастырь с мольбою о возвращении в мир. И страшно подумать, что должен был испытывать этот крепкий, здоровый мужчина, какой должна была быть его вера, чтобы устоять в своем непреклонном намерении, послужить всей жизнью Единому Богу!..

Когда я пытаюсь понять, почему мы так легко нашли с ним общий язык, – мне кажется, что Владимир угадал во мне ту напряженную, больную мятежность души, которая была когда-то свойственна и ему. Он видел мое душевное состояние и пытался поддержать, как мог, зная, что именно мне необходимо в этот решающий, трудный момент жизни…Из сторожки я отправился в центральный – Введенский храм, и здесь меня ждала нечаянная радость. Справа от алтаря я обнаружил большую деревянную икону без оклада, в которой, несомненно, узнал Ту, что явилась мне дома.

Направляясь после вечерней службы в паломническую трапезную, я издали увидел Володю, который стоял возле сторожки, и, как оказалось, поджидал меня. В руках у него была теплая кофта и книга «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Как я ни отнекивался, но он настоял на том, чтобы я принял эти вещи в дар. Впрочем, надо ли говорить, что кофта была как нельзя более кстати, а книга об «умном делании» явилась прямым продолжением нашего недавнего разговора.

Началась моя Оптинская жизнь.

До самого Покрова, когда уже лежал снег, кофта Владимира оставалась единственной моей теплой вещью. Стояли уже морозы градусов до десяти, и я не скажу, чтобы совсем не мерз, но холод как-то не проникал внутрь: я его чувствовал кожей, но не более того. Наконец, о. Никон, бывший тогда просфорником, рассердился на меня: «Зима на дворе, что ты ходишь в одной кофте! Хватит юродствовать». Я объяснил, что «юродствование» мое вынужденное и тогда батюшка подыскал для меня старенький ватник, в котором я и проходил до самой весны.

С Владимиром я теперь встречался редко, и больше мы с ним не беседовали так обстоятельно, как в первый раз. Я стал трудиться на «послушаниях», в свободное время, вытачивая вручную шарики для четок из привезенных с Крыма можжевеловых и кипарисовых веточек. Это кропотливое и трудное занятие преследовало несколько целей. Во-первых, я действительно хотел сделать себе четки и взять благословение молиться по ним. Во-вторых, во время работы я пытался приучать себя к Иисусовой молитве и, наконец, – навыкал в терпении, которое я, как я понимал, для всякого человека весьма и весьма полезно.

Первые свои четки я хотел непременно успеть освятить на праздник Крестовоздвижения. И вот, уже идет праздничная служба, а я у себя в общежитии тороплюсь закончить работу. Прилаживаю крест, «голгофу» и бегу из скита в монастырь, чтобы успеть передать через послушника свои четки в алтарь для освящения.

На проходной, в окошке вижу Владимира.

– Смотри, – говорю, – сделал четки, иду освящать!

– А ну, покажи. – Владимир рассматривает внимательно, крутит неторопливо четки в руках, а я про себя думаю: Ну, давай же… скорее.

Наконец, он возвращает мне четки и говорит:

– Да, хорошая работа… Только крест у тебя «вверх ногами» подвешен. Так не пойдет.

– Как так?!

– А вот так, – и он объясняет мне, как правильно должен крепиться крест: – как рукоять у меча. Ведь четки – это меч духовный…Словом, я хоть и огорченный, но благодарный Владимиру за совет, отправился переделывать свою работу с той мыслью, что в праздник, конечно, лучше стоять на службе, чем суетиться по какому бы то ни было «благочестивому» поводу.

На Покров в монастыре постригали в иноки трех послушников. От келаря паломнической трапезной о. Феодосия я узнал, что среди них был и Владимир, которого с наречением нового имени стали звать Ферапонтом.

Встретил я его вскоре после этого события на монастырском дворе. Все было понятно без слов и вместо обычных в таких случаях поздравлений, мы просто обнялись крепко, по-братски. Это был миг ни с чем не сравнимой радости, торжества какой-то особенной, высшей Правды, не нуждавшейся в доказательствах и объяснениях, и я буду помнить этот миг всю свою жизнь!

Почему-то во всех книгах, посвященных оптинским новомученикам, дату пострига инока Ферапонта переносят в 1991-й год. Но я могу засвидетельствовать, что случилось это именно в 92-м году и никак не раньше.

После того, как Владимир стал о. Ферапонтом, он стал еще более молчалив, собран и строг. Теперь он редко смотрел в глаза, всё больше под ноги – в землю. Я понимал, что он непрестанно творит молитву и все же, когда он раз или два не ответил на мое приветствие – скорее всего не желая «рассеиваться» и рассчитывая на понимание, – это, каюсь, задело мое самолюбие. Мне кажется, он страдал в этот период от того, что вынужден был подчиняться неизбежным душевным правилам общежития. Душевное уже было ему в муку. Он хотел духовного, и это было очевидно… Жаль только, что я тогда – осознавая умом, – не был готов принять это сердцем.

Между тем, случилось мне откопать несколько старинных крестов из Пафнутиевского колодца. История этого колодца такова. Он был заброшен при советской власти и летом 1992-го года приведен в порядок. Причем, в то время как его чистили экскаватором, оказалось, что в иле скопилось бесчисленное множество крестов, образков и монет, брошенных в колодец паломниками за всю историю существования монастыря. Ил вывозили «КАМАЗами» в поле и сваливали в одном месте, а потом все желающие просеивали ил и горстями уносили домой все, что сумели найти.

Я услышал всю эту историю уже зимой, когда ажиотаж давно схлынул. Нашелся «старожил», который показал мне место, где был высыпан ил и, помолившись, мы откопали за несколько часов два образочка, пять или шесть старинных крестов и несколько монет.

Я знал, что у Ферапонта хранится целая коллекция «пафнутиевских» крестов и потому, когда у одного крестика отломалось ушко, я решил обратиться к иноку за помощью. В северо-западной угловой башне у него было оборудовано что-то вроде крохотной мастерской, и я попросил его припаять ушко. Он согласился.

Прошла неделя, другая,… а крестик всё оставался у Ферапонта. Я дал себе зарок не напоминать ему об этом, и всё же в душе у меня копошилось неприятное чувство. Я не поддавался ему, но всё же, присутствие его в известной мере отравляло существование.

Наконец, однажды, выходя из храма, я встретился с Ферапонтом, который молча протянул мне завернутый в бумажку крест. Мне стало как-то грустно и совестно за свои суетные, мелочные переживания, а главное из-за того, что они не дают общаться с Ферапонтом по-прежнему сердечно и просто. В то же время я понимал, что по сути ничего не изменилось, что находящие искушения временны и нужно только уметь их перетерпеть, возлагая всё упование на Бога…

После Рождества неожиданно началось повальное выселение паломников. Объяснялось это намечающимся ремонтом скитского храма Льва Катанского, в котором располагалось паломническое общежитие. Настало время и мне отправляться домой.

Быстро были собраны нехитрые пожитки, получено в канцелярии рекомендательное письмо, деньги на дорогу…Вечер 12-го января был сырой и тихий. Наступившая оттепель скрадывала белизну снегов, и тьма вокруг казалась беспробудной и давней. Тарахтел, прогревая на холостых оборотах двигатель, грузовичок, который должен был отвести нас в Козельск на станцию. Была минута – и я почти побежал прощаться с Ферапонтом, но потом вдруг осекся; мне подумалось: а кто я такой – друг, брат? Да не монах даже… И я остался. Не побежал… А вскоре уже покачивался, подпрыгивал на ухабах наш грузовичок и я с щемящей, светлой тоской смотрел на удаляющиеся во тьму, ставшие такими родными огоньки Оптиной Пустыни.

Успеется ещё… – думал я – Увидимся непременно. Увидимся. Вот только когда?..

[1] Позже я узнал, что ошибся ровно на десять лет. Это только подтверждает старую истину: люди духовной жизни часто выглядят моложе своего «земного» возраста.

Мощи и почитание

Прп. Ферапонт Белоезерский. Мон. Иулиания (Соколова), Сергиев Посад, 1970-е годы

Тело преподобного Ферапонта было погребено в Лужецкой обители у северной стены собора Рождества Пресвятой Богородицы. Позже на месте погребения был построен храм в честь преподобного Иоанна Лествичника, переименованный в 1720 году во имя преподобного Ферапонта.
Почитание его началось вскоре после преставления. В 1502 году вновь отстроенный Богородице-Рождественский собор Ферапонтова монастыря был расписан знаменитым иконописцем Дионисием с сыновьями Владимиром и Феодосием. На южной стене собора над захоронением преподобного Мартиниана уже тогда была изображена фреска с припадающими к престолу Богородицы Ферапонтом и Мартинианом — заступников и молитвенников за обитель [4].

В 1514 году были обретены нетленные мощи святого Ферапонта, прославленные многочисленны­ми чудотворениями. Канонизация преподобного Ферапонта состоялась после Московского Собора 1547 года, на одном из соборов между 1549 и 1551 годами, когда игумен Ферапонтова монастыря привез митрополиту Макарию житие и сви­детельство святости угодника Божия.

Житие святого существует в виде нескольких рукописных списков и кратких популярных их редакций. Наиболее полным считается список, хранившийся в Санкт-Петербургской духовной академии. Эта рукопись, как считал историк В. О. Ключевский, была составлена иноком Ферапонтова монастыря Матфеем в середине XVI века во время Макарьевских соборов по канонизации русских святых. По житию преподобного Кирилла можно уточнить некоторые данные о нем, не включенные в житие Ферапонта.

Мощи святого впоследствии почивали под спудом в соборной церкви Лужецкого монастыря. В 1812 году наполеоновские войска учинили в нем разгром, пожар и осквернение. Тогда исчезла серебряная рака над захоронением Ферапонта, пропало и житие его, однако сами мощи не были тронуты, так как они находились под спудом. В конце XIX века житие святого было вновь составлено по рукописным сказаниям в архиве Лужецкого монастыря, собранным его настоятелем архимандритом Дионисием.

Имя святого Ферапонта закрепилось не только в названии основанных им монастырей, но также в бывшая подмонастырской слободе, которая стала селом Ферапонтовым, и в части Бородаевского озера, которая прилегает к монастырю и называется Ферапонтовским, или Монастырским озером. В честь преподобного освящена одна из надвратных церквей Ферапонтова монастыря. Среди икон, изображающих святого Ферапонта, самым древним является сохранившийся храмовый образ из надвратной церкви.

Рейтинг
( 1 оценка, среднее 5 из 5 )
Понравилась статья? Поделиться с друзьями: